В письмах к матери он описывал свое положение, говорил о «позоре фамилии Растегай-Сапожковых» и просил денег. «Ведь я, мамаша, не могу отстать от других, ведь не ехать же мне в казенном мундире к княгине Таракановой, у которой бывают аристократы и сам светлейший Оболдуев».
Мать вполне сочувствовала Жоржу, посылала, сколько могла, и просила отца увеличить месячное жалованье, выставляя на вид фамилию Растегай-Сапожковых, но генерал прикрикнул и велел матери написать, что он попросит, чтобы молодого Растегай-Сапожкова выпороли за то, что он «дурит».
Жорж сердился на своего «старика», который, по его мнению, «выжил из ума и не понимает требований жизни». Он делал долги, занимая у швейцара, у сторожей, и даже свел знакомство с ростовщиком, который ссужал его деньгами за сумасшедшие проценты.
В пятнадцать лет Жорж уже умел презрительно щурить глаза, вглядываясь на проезжающих, и, кутаясь в бобровый воротник, катить по Невскому от Аничкова моста на рысаке, похожем на «собственную лошадь». Он ловко прикладывал руку к каске, свободно выпивал бутылку шампанского, пел французские шансонетки, слегка грассировал, нагло третировал известного сорта дам и умел взглядывать на женщин тем светлым, наглым, смеющимся взглядом прелестных черных глаз, который нередко вызывал невольную краску на их щеки. Благодаря расположению начальства, такту и способности показать себя, он был всегда на виду, ходил на ординарцы и мечтал через два года надеть давно желанный мундир, хотя и сомневался, что вряд ли отец согласится давать такое содержание, чтобы Жорж мог с честью носить этот мундир и не стесняться платой в ресторанах. Он знал, что у отца есть рязанское имение, следовательно должны быть деньги, кроме жалованья; но велико ли состояние, сколько приносит дохода это имение, он точно не знал и только вполне сознавал, что ему нужны деньги, что нельзя же в самом деле ему, молодому, изящному Жоржу Растегай-Сапожкову, быть без денег. На что же он будет посещать общество, оперу, рестораны, француженок? И разве прилично ему ездить на извозчиках, когда его товарищи, далеко не такие умные, красивые и ловкие, как он, ездят в своих экипажах и уже имеют содержанок? Все это должно у него быть и все это откуда-нибудь да придет: не то из рязанского имения, не то как-нибудь да устроится… И он всем говорил, что отец его богач, причем «рязанское имение» представлялось в его рассказах каким-то Эльдорадо, из которого золото текло обильным источником. Говоря об этом товарищам, он сам верил тому, что говорил, и, надеясь на что-то, занимал деньги на лихачей, на рестораны, на веселые пикники, в полной уверенности, что все эти долги заплатятся. И долги росли быстро, так что он сам испугался, когда ростовщик потребовал уплаты пятисот рублей.
Жорж продолжал почтительно ухаживать за теткой и нередко брал у нее деньги, а Вера Алексеевна продолжала кокетничать с той искусной манерой женщин за тридцать лет, которые сводят с ума молодых мальчиков. Сперва она разыгрывала роль «второй maman», но когда у «мальчика» стали пробиваться усы и он, вздрагивая, взглядывал на ее шею, она краснела, сердилась, драла его за уши, смеясь, когда он горячо целовал ее руки, и становилась с ним на ногу «старшего друга». Она любила расспрашивать, с кем он знаком, советовала ему не знакомиться с «этими дамами», то требовала, чтобы он рассказал «все… все…», то вдруг сердилась, когда Жорж описывал ей красоту Сюзеты, с которой ужинал, капризно поджимала губы и, как бы невзначай, спускала с плеч косынку, показывая Жоржу шею и тяжело дышавшую грудь. Когда Жорж, лукаво улыбаясь, говорил, что он «невинный мальчик», она снова впадала в тон «второй maman», наставляла его на путь истины, советуя не быть испорченным и гадким мальчиком, и зажимала наглую улыбку Жоржа своей влажной ладонью. Она ревниво следила за ним, когда знакомые дамы бывали особенно любезны с Жоржем, и дулась на него, если он часто уходил из дому «к товарищам».
Вера Алексеевна считала себя женщиной строгой добродетели, и ни одна тучка не омрачила ее супружеского счастья. Она дорожила репутацией, считала мужа «добрым старичком» и избегала опасностей увлечения; но эта заманчивая игра с «птенчиком», игра, которая не могла быть предметом сплетни, манила ее. Она желала одного рыцарского обожания, она и мысли не допускала о чем-нибудь другом и в то же время она, к изумлению своему, чувствовала, что сердце ее бьется, как птица в клетке, когда она ощущала близость горячего дыхания юноши. Ей нравилось играть с Жоржем, то вызывая краску волнения на его щеки, то обливая его холодной водой строгих нравоучений. Она и сама не замечала, как мало-помалу увлекалась этим юношей с любопытством неудовлетворенной жены и с расчетом опытной светской женщины, уверенной, что это увлечение не нарушит спокойствия жизни. Да наконец ведь это так пикантно видеть всегда около себя такого свежего, неиспорченного мальчика! Он еще невинный мальчик, и разве не от нее, тридцатитрехлетней женщины, зависит всегда удержать его на той границе почтительного обожания, которое дальше краски волнения и робких поцелуев не идет? Ведь она не молодая девочка!..
Так, обманывая себя, отгоняя от себя с презрительной усмешкой всякую мысль о том, что Жорж стал ей как-то опасно близок, она нередко удерживала его по вечерам дома и, сказавшись больной, надевала капот, распускала волосы и, лежа на кушетке, заставляла Жоржа читать ей вслух французские романы.
Сперва эти «чтения» шли довольно спокойно, прерываемые сыновними лобзаниями и материнскими поцелуями, но как-то раз, когда Вера Алексеевна, выставив свою маленькую ножку, в крохотной туфле, слишком резво играла носком и слишком выразительно взглядывала своими прекрасными синими глазами, «чтение» кончилось так неожиданно, что когда на следующее утро Жорж, как ни в чем не бывало, почтительно подходил к ручке «ma tante», Вера Алексеевна стыдливо опустила глаза, долго не могла поднять их на милого мальчика и не пускала его к себе на глаза целое воскресенье.