Среди матросов раздался смех.
— Это пусть вылизывает, кто настоящего обращения не знает, а мы, братец, и с тарелок умеем! — задорно возразил Леонтьев.
— Врать-то ты поперек себя толще! — проворчал, отворачиваясь, старый матрос.
— То-то… врать!.. Посмотрел бы, как люди врут, а мне врать нечего!
Принесли кашу, и все занялись едой. Прикончив кашу, поднялись, помолились и стали прибираться. Когда все отобедали и палуба была подметена, раздался свисток и команда «отдыхать!». По случаю прохладной погоды матросы пошли отдыхать вниз.
Выбрав укромное местечко для себя и для своего любимца, Федосеич принялся доканчивать башмак, а молодой матрос растянулся подле.
— Тоже: «крем-брулей», лодырь эдакий! — произнес вдруг сердито Федосеич. — Небось просил он у тебя денег, Ефимка?
— Просил. Доларь просил.
— А ты не давай. Ему, брехуну, пыли пустить, а тебе деньги нужны. В деревне отец с матерью в нужде живут, им бы прикопил по малости, спасибо скажут… И не вяжись ты лучше с ним, Ефимка! Форцу-то его дурацкого не перенимай! Форцу-то на ем много, а совести нет… Он молоденьких вас облещивает, чтобы денег выманить… Совсем пустой человек! Слышишь, денег ему не давай! — прибавил внушительно Федосеич.
— Я было обнадежил его, Федосеич!
— Пусть прежде отдаст старых два доларя. А то видит твою простоту и пристает! Так и скажи ему: Федосеич, мол, не велел! — заключил старый матрос и принялся за работу.
Аксенов стал подхрапывать. В это время мимо проходил боцман. Заметив сладко спящего матроса, из-за которого его «срамил» старший офицер, Щукин вскипел гневом и с сердцем пхнул ногой молодого матроса.
Аксенов проснулся и ошалелыми глазами смотрел на боцмана.
— Ты што на версту протянул лапы? Убери ноги-то! — грозно крикнул Щукин, прибавляя, по обыкновению, целый букет ругательств.
Матрос покорно подобрал ноги.
Федосеич пристально глядел на боцмана, держа в руке башмак, и, с укором покачивая головой, заметил:
— Нехорошо, Нилыч! За что зря пристаешь к человеку…
— А тебя спрашивали? — окрысился Щукин. — Ты кто такой выискался — советчик, а? Молчи лучше, а то как бы и тебе не попало! — проговорил Щукин и пошел далее.
— Гляди, не поперхнись, Нилыч! — кинул ему вслед спокойно Федосеич.
Щукин сделал вид, что не слыхал замечания старого матроса, и хмурый и недовольный побрел в свою каютку.
Федосеич поглядел ему вслед и минуту спустя прошептал, как бы в раздумье:
— Зазнался человек, что вошь в коросте. Впрямь проучить пора!
— Не проучить его! Напрасно только вчера я не пожалился на него. Вишь, как он пристает! — жалобно произнес Аксенов.
— Глупый! Небось и не таких учивали! Бог гордых не любит! — успокоительно промолвил Федосеич и, принимаясь снова за башмак, запел свою тихую деревенскую песенку, приятные, твердые звуки которой производили впечатление чего-то необыкновенно хорошего, простого и спокойного.
Через три дня первая вахта собиралась на берег.
Матросы выходили на палубу вымытые, подстриженные, подбритые, в чистых рубахах и новых, спущенных на затылки, шапках. На многих были собственные рубахи из тонкого полотна, шелковые косынки и лакированные пояса с тонким ремешком, на котором висел матросский нож, спрятанный в карман штанов. Все имели праздничный, оживленный вид.
Леонтьев только что вышел снизу, расфранченный, в щегольской рубахе, в обтянутых штанах, с атласным платком на шее, украшенным бронзовым якорьком. Шапка на нем была как-то особенно загнута набекрень, светло-рыжие волосы густо намаслены, усы подфабрены, и весь он сиял, небрежно щуря глаза и, видимо, щеголяя писарской развязностью своих манер. Он искал глазами Аксенова и, увидав молодого матроса, который в эту минуту, улыбаясь довольной улыбкой, любовался своими новыми, только что надетыми башмаками, подошел к нему и хлопнул его по плечу.
— Так как же, Ефимка? Выходит: обнадежил товарища, а теперь, брат, на попятный, а? — проговорил он, отставляя ногу и покручивая усы, чтобы показать свой перстенек с фальшивым аметистом, купленный за шиллинг в Сингапуре.
Аксенов поднял глаза и оглядывал франта матроса, несколько подавленный его великолепием.
— Я ведь сказывал тебе: Федосеич не велит! — уклончиво отвечал молодой матрос, не без зависти любуясь блестевшим на мизинце у Леонтьева кольцом.
— Не срамись, Ефимка, право, не срамись! Начальник он тебе, что ли, Федосеич? Разве ты малый ребенок, что не смеешь без Федосеича?.. У тебя, кажется, свой рассудок есть… Дай, голубчик, ведь ты обещал? — заискивающим тоненьким голоском упрашивал Леонтьев, в то время как плутоватые глаза его бегали по сторонам.
— Федосеич не велит! — с упорством повторил Аксенов.
— Вот зарядил: Федосеич да Федосеич! Ты и не сказывай ему, что дал, ежели уж ты так боишься своего Федосеича… Будь приятелем — дай.
— Не проси лучше…
— Так ты взаправду не дашь мне доллера, Ефимка? — спросил Леонтьев, неожиданно меняя тон.
— Сказано тебе: Федосеич не велит. У него и деньги.
— Так после этого ты хуже свиньи, Ефимка! Ужо погоди — вспомнишь!
— Ты чего грозишься-то? Ты прежде мои два доларя отдай.
— Два «доларя»? — передразнил Леонтьев. — Ах ты, деревня неотесанная! — продолжал он, презрительно оглядывая молодого матроса. — Подождешь ты свои два «доларя», ежели ты такую подлость сделал с человеком! Где у тебя расписка, а? — с наглой усмешкой прибавил Леонтьев и отошел прочь, окончательно смутивши молодого матроса.